Любования Мусоргского

Портрет Модеста Петровича Мусоргского работы И.Е. Репина, 1881 г.

МОДЕСТ ПЕТРОВИЧ МУСОРГСКИЙ – НАВЕРНОЕ, ОДИН ИЗ САМЫХ НЕСЧАСТНЫХ ПЕРСОНАЖЕЙ РУССКОГО МУЗЫКАЛЬНОГО МИРА

«Еще не дожив до 40 лет, уже одряхлевший, болезненный на вид… быстро идущий к своей гибели – таков перед нами несчастный Мусоргский, – описывал современник свои впечатления о выступлении композитора в качестве аккомпаниатора на одном из домашних вечеров. –
…Мусоргский садится за рояль …Мы все были свидетелями вдохновения, экстаза этого гения… Когда он кончил, глаза его закрылись, руки бессильно опустились. Нас всех пронзила сильная дрожь… Никто не решался прервать молчания».

СТРАСТЬ К АРФЯНКЕ
Из биографии Мусоргского известно, что композитор всю жизнь оставался холостяком. И детей у него не было. Были слухи, что в молодости он влюбился в трактирную певицу, которая потом бросила его, жестоко разбив ему сердце.
Возможно, именно эти слухи и легли в основу романа «Бедная любовь Мусоргского», созданного позабытым ныне писателем Иваном Лукашом, представителем первой волны русской эмиграции. В этом романе, который считается одним из лучших произведений Лукаша, все беды композитора он объяснял его непреходящей любовью к женщине легкого поведения, игравшей на арфе в одном из петербургских кабаков. Арфянка потом утонула, а композитор от безысходности нашел себе утешение в вине…
«Пожелтевшая записка 1883 года, найденная в бумагах петербургского художника с приколотой газетной заметкой об одной из «арфянок», уличных певиц, бродивших в те времена по питерским трактирам, – вот что в основе этой книги. Это не описание жизни Мусоргского, а роман о нем, – предание, легенда, но легенда, освещающая, может быть, тайну его странной и страшной жизни», – пояснил в предисловии Иван Лукаш.
Вот лишь несколько цитат из романа: «Арфянка пела в кабацкой мгле, в жадном и влажном гуле нетрезвых голосов. Еще с порога он узнал ее. И она узнала его, слегка сверкнул ее глаз. Она запела старательнее, она явно позировала для него. Ее арфа и шарманочный немецкий романс звучали грубо и скучно.
Он сел за стол у самых дверей, все было липкое, отвратительное, нечистое, на столе неубранные осколки бутылочного стекла, по ногам сильно дуло. Лампа под широким папочным колпаком качалась над ним, от колпака ходил по потолку круг тени…
Он был побежден, захвачен этим молочно-белым, худым телом, рыжей волной волос, зеленоватыми холодными глазами, равнодушным и послушным бесстыдством.
В его жизни точно все сдвинулось, нагромоздилось и начало плесневеть. Больше никакой жизни и не было, да и не надо никакой жизни, кроме той, какая началась у него с трактирной певицей…
Ему и ей на все было все равно. Он был одержим этим длинноногим и бесстыдным телом, а для нее это была одна из встреч, кабинетик Мусоргского, с пианино, нотами, с кожаным диваном, его человеческий дом, были для нее не чем иным, как номер дешевого отеля или меблирашек.
Она чувствовала, что какая бы она ни была, его все равно тянет к ней, и ходила в дурно застегнутой кофточке, неряшливая, с нечесаной копной рыжих волос. Она чувствовала, что взяла, победила его, что сильнее его, и все чаще становилась с ним груба и презрительна».
В романе была еще одна героиня, к которой Модест Петрович был неравнодушен, – Елизавета Орфанти. В ней «смешалась русская, австрийская и, может быть, итальянская кровь и такое сочетание создало существо удивительной красоты. Эта девушка во всех движениях, в том, как наклоняла голову, как садилась, распуская с приятным тихим шумом шелковый кринолин, как шла, как смотрела спокойно и чисто, глазами полными света, напоминала Мусоргскому Мадонну. Он ее так и называл «Мадонна Орфанти». Нечто холодно-бесстрастное, глубоко-затаенное, утихшее, было в красоте Лизы. На ее девичьей груди дрожал изумрудный католический крестик.
Мусоргский думал, что любит Елизавету Альбертовну безумно и навеки. Уже несколько недель он думал так с наивным восхищением.
Но иногда шевелилась в нем недоверчивая тоска. Иногда ему казалось, что он только убеждает себя, что любит Елизавету Альбертовну, а по-настоящему все холодно в нем, немо и тягостную скуку чувствует он около этой девушки»…

«ВЛЮБЛЕНИЯ» КОМПОЗИТОРА
Жизнь Мусоргского вообще складывалась не очень удачно. Оставшись без родителей, он подарил родовое имение женившемуся брату. Выйдя в отставку, лишился служебной квартиры и скитался по «меблированным нумерам» либо ютился у знакомых. Вечная бытовая неустроенность преследовала его практически всю жизнь.
На вопрос известного музыковеда Николая Федоровича Финдейзена о женщинах в жизни Мусорского художественный критик Владимир Васильевич Стасов отвечал: «Про влюбление Мусоргского никто никогда не слыхал, в том числе и я; но все-таки с чем-то похожим на «влюбление» относится:
1) к Надежде Петровне Опочининой (кажется, еще жива)…
2) к Марии Васильевне Шиловской (про которую можно было бы рассказать многое) и особенно
3) к молодой певице Латышевой, певшей в начале 60-х годов в опере Серова «Юдифь». Мы вдвоем с Мусорянином всегда очень ею любовались…».
В доме Опочининых, страстных любителей музыки, Мусоргский бывал с детских лет. Александр Петрович Опочинин служил в Инженерном ведомстве в должности начальника архива, поэтому он с сестрой Надеждой жил в Инженерном (Михайлвском) замке, который тогда занимало это ведомство. Именно Опочинин устроил Мусоргского в департамент Главного инженерного управления, помещавшийся тут же, в Инженерном замке. По субботам у Опочининых собирался весь музыкальный Петербург.
С юных лет Мусоргский пиал к Надежде Петровне восторженное обожание.
«Трудно сказать, разделяла ли Опочинина его чувства – она была на 18 лет старше Мусоргского. Никаких свидетельств их близости, никаких упоминаний о ней в письмах Мусоргского к друзьям нет. Однако несколько произведений, посвященных Опочининой, и тексты посвящений выдают его глубоко затаенное чувство. Натура незаурядная и волевая, Опочинина олицетворяла идеал женщины в представлении Мусоргского. Возможно, что она явилась прообразом Марфы в “Хованщине”», – отмечала искусствовед Александра Орлова.
Как замечал Владимир Стасов, Надежда Петровна имела на Мусоргского «особенно благодетельное влияние и при всей дружбе не щадила его недостатков…». Он же доверялся ей беспредельно, посвящал в свои замыслы и планы и очень дорожил правдивостью ее суждений – весьма взыскательных, а порой и очень суровых.
Опочининой посвящен романс Мусоргского на стихи Гейне «Расстались гордо мы» («Но если бы с тобою я встретиться могла…»). Для нее Мусоргский написал романсы «Ночь» – фантазию для голоса на переделанный им текст Пушкина «Мой голос для тебя и ласковый и томный» и «Желание» на стихи Гейне. Ей посвящены музыкальный памфлет «Классик» и переложения для фортепиано бетховенских струнных квартетов.
Как отмечала Александра Орлова, на рукописи романса «Желание» («Хотел бы в единое слово…») сохранилось неразгаданное посвящение: «Посвящение Над. Петровне Опочининой (в память ее суда надо мной)».
Певица Мария Васильевна Шиловская, одна из самых красивых и одаренных женщин своего времени, обладательница чудесного сопрано, тоже была очень намного старше Мусоргского. И хотя она вводила всех в заблуждение, убавляла себе годы, композитор всегда оставался для нее мальчиком…

Людмила Ивановна Шестакова

МУСИНЬКА И ЕГО МУЗА
Еще одной дамой, к которой Модест Петрович питал нежные чувства, была Людмила Ивановна Шестакова, сестра Михаила Глинки, посвятившая себя увековечению его памяти. Свидетельством этих отношений стали письма, сохранившиеся в творческом архиве композитора. Она с особенной, почти материнской нежностью относилась к «Мусиньке» – именно так композитор подписывался в письмах к ней.
«С первой встречи меня поразили в нем какие-то особенные деликатность и мягкость в обращении, это был человек удивительно хорошо воспитанный и выдержанный», – вспоминала Людмила Ивановна. Модест Петрович привязался к ней, ценя ее доброту и дружеское расположение. Мусоргский чтил ее и как своего личного друга и друга композиторов, и, конечно, как сестру Глинки.
Музыкальные вечера Шестаковой со второй половины 1860-х годов привлекли лучших петербургских музыкантов. Заканчивались они довольно рано. Обычно в половине одиннадцатого вечера она складывала свое рукоделие, которым занималась, слушая музыку и принимая участие в беседе. Мусоргский шутливо объявлял: «Первое предостережение дано».
Когда немного позже Людмила Ивановна поднималась с кресла, Модест Петрович произносил: «Второе предостережение – третьего ждать нельзя» – и, завершая шутку, добавлял, что Шестакова скоро скажет им: «Пошли вон, дураки», наподобие Агафьи Тихоновны из гоголевской «Женитьбы». Впрочем, нередко, не желая нарушать настроение гостей и разлучать их, Людмила Ивановна меняла свой распорядок, и тогда друзья покидали ее уютную квартиру далеко за полночь.
Кстати, в уже упомянутом романе Ивана Лукаша фигурировала и Людмила Шестакова: «Младшая сестра Глинки, Людмила Ивановна, пожилая, вечно в темной турецкой шали и шелковой лиловой кофточке со стеклянными пуговками, казалась ему светящейся живой частицей самого Глинки, прекрасного музыканта, трогательного и гармонического. Даже в самом имени Глинки было что-то трогательное, как «Иже херувимская» к концу обедни.
Людмила Ивановна, ласковая, немного глуховатая, с молочно-голубыми глазами, какие, вероятно, были и у ее брата, с крошечными, бескровно-белыми и робкими руками, в голубых жилках, тоже, вероятно, как у брата, была для молодого Преображенского офицера, помешанного на музыке, как бы живой святыней.
Это Людмила Ивановна ввела его в дом Орфанти, это она со своими стеклярусами и турецкими шалями, как самая обыкновенная мещанская сваха с Песков, помогала их игре в четыре руки при свечах, оставляя их вдвоем в гостиной, именно она создала вокруг него и Лизы воздух тайны, чего-то скрытого до поры, и неловкого».

ОТСРОЧИТЬ НЕИЗБЕЖНОЕ
Как отмечают биографы Мусоргского, неудивительно, учитывая его болезненную ранимость и крайнюю неустойчивость, что к концу 1870-х годов он стал полностью дезорганизованным человеком и почти законченным алкоголиком.
Илья Репин свидетельствовал: «Невероятно, как этот превосходно воспитанный гвардейский офицер, шаркун, безукоризненный человек общества, раздушенный, изысканный, брезгливый, едва оставался без Владимира Васильевича (Стасова. – Ред.), быстро распродавал свою мебель, свое элегантное платье, вскоре оказывался в каких-то дешевых трактирах, уподобляясь завсегдатаям “бывших людей”».
Облик Мусоргского, запечатленный на портрете Репина, как говорится, в комментариях не нуждается. Спутанные волосы, воспаленное, отекшее лицо, помутневшие глаза… Но сколько в них горя, тоски и безысходности!… Портрет был выполнен за четыре дня в начале марта 1881 года в Петербурге, в больничной палате Николаевского военного госпиталя. Репин знал, что Мусоргский болен неизлечимо и его кончина близка… Кризис наступил, когда Мусоргского уволили со службы. Доведенный до нищеты композитор, пережил четыре приступа белой горячки и попал в больницу. Друзья, в числе которых был и Илья Репин, оплатили лечение, но этим смогли лишь ненадолго отсрочить неизбежное…
14 марта врачи признали его положение безнадежным. Мусоргский, в присутствии нотариуса, оформил завещание… На следующий день Модесту Петровичу стало значительно лучше. Он даже потребовал, чтобы ее посадили в кресло: «Надо же быть вежливым, меня посещают дамы». На следующее утро его не стало…

Сергей ЕВГЕНЬЕВ
Специально для «Вестей»